Форум » К. » «Неизвестный Кафка» » Ответить

«Неизвестный Кафка»

Nash: Нет ни времени, ни сил сканировать книжку «Неизвестный Кафка» полностью, поэтому печатаю только отрывки, которые лично мне показались интересными (уж не обессудьте). ПРИМЕЧАНИЯ к книге: Большая часть текстов из наследия Франца Кафки, вошедших в настоящий том, на русском языке публикуется впервые. Переводы выполнены по изданию Kafka F. Gesammelte Werke, Bd. 1—9. Frankfurt a. M.: S. Fischer, 1946—1953 (это последнее, подготовленное Максом Бродом, издание собрания сочинений Кафки); в примечаниях использованы примечания и послесловия М. Брода к томам этого издания. Нумерация записей, фрагментов и листков не является традиционной и введена в настоящем издании для облегчения ссылок. Слова в текстах Кафки, заключенные в квадратные скобки, добавлены М. Бродом. ТЕТРАДИ ИН-ОКТАВО В состав наследия Кафки входят восемь маленьких голубых тетрадей ин-октаво (как вспоминает М. Брод, такие тетрадки в гимназии они называли «словариками»). Эти тетради относятся к периоду 1917—1919 гг. и вначале ведутся параллельно с одиннадцатой и, затем, двенадцатой «большими» дневниковыми тетрадями ин-кварто, но с ноября 1917 по июнь 1919 года Кафка дневник не вел, и «голубые тетради» заполняют, таким образом, возникшую лакуну. Однако, как отмечает Брод, в этих тетрадях почти нет «подневных» заметок, даты встречаются редко, события личной жизни и разного рода будничные происшествия везде лишь обозначены немногими словами (записанными к тому же более мелким почерком, чем как бы подчеркивается незначительность содержания), и большая часть записей — это наброски художника, фрагменты рассказов, афоризмы, размышления, небольшие законченные новеллы, а также неоконченная пьеса «Сторож склепа»1. То есть тетради ин-октаво — это, по существу, творческие записные книжки писателя. По этой причине М. Брод не включил их в том дневников, а перенес в том произведений из наследия.

Ответов - 32, стр: 1 2 All

Nash: ПЕРВАЯ ТЕТРАДЬ прим: В первой тетради, помимо представленных текстов, содержатся также известные рассказы — такие, например, как «Шакалы и арабы», «Мост», «Егерь Гракх», «Всадник на ведре». 1.5. Старый, тучный, с легким сердечным недомоганием, я лежал после обеда на кушетке, спустив одну ногу на пол, и читал некое историческое сочинение. Вошла служанка и, прижимая два пальца к поджатым губам, доложила о приходе гостя. — Кто это? — спросил я, раздосадованный тем, что именно когда я ожидаю послеобеденной чашки кофе, должен принимать какого-то гостя. — Китаец, — сказала служанка и, судорожно сморщившись, подавила смех, чтобы его не услышал гость за дверью. — Китаец? Ко мне? Он что, в китайской одежде? Служанка кивнула, все еще борясь с приступом смеха. — Назови ему мое имя и спроси, действительно ли ко мне он пришел; если уж меня не знают в соседнем доме, то как я должен быть неизвестен в Китае! Служанка на цыпочках подошла ко мне и прошептала: — У него только визитная карточка, и на ней написано, что он просит его принять. По-немецки он не умеет, говорит на каком-то непонятном языке, а брать у него карточку я побоялась. — Пусть заходит! — крикнул я в раздражении, часто охватывающем меня вследствие моего сердечного недуга, швырнул книгу на пол и обругал служанку. Встав и выпрямившись во весь мой гигантский рост, который в этой низкой комнате должен был напугать любого посетителя, я пошел к двери. И действительно, едва увидев меня, китаец тут же кинулся к выходу. Я догнал этого человека только в коридоре и, осторожно ухватив за шелковый пояс, подтянул к себе. Это явно был ученый: маленький, слабый, в роговых очках, с трясущейся, черной с проседью, жесткой козлиной бородкой. Человечек дружелюбно склонял голову и улыбался с полузакрытыми глазами.

Nash: 1.6. Однажды утром адвокат доктор Буцефал подозвал к своей кровати экономку и сказал ей: — Сегодня начинаются большие прения по процессу моего брата Буцефала против фирмы Бестолетта. Я поддерживаю обвинение и, поскольку прения продлятся по меньшей мере несколько дней, причем без особых перерывов, в ближайшие дни домой вообще приходить не буду. Когда прения закончатся или появится надежда на их окончание, я вам позвоню. Большего я сейчас сказать не могу — так же, как и отвечать на какие бы то ни было вопросы, поскольку, естественно, должен заботиться о том, чтобы сохранить полную собранность. Поэтому и на завтрак принесите мне два сырых яйца и чай с медом. Затем, медленно опустившись на подушки и прикрыв глаза рукой, он погрузился в молчание. Болтливая, но умиравшая от страха перед своим господином экономка была страшно поражена. Такое необычное распоряжение — и так неожиданно. Еще накануне вечером господин разговаривал с ней, но не сделал ни малейшего намека на предстоящее. И не могут же эти прения назначаться на ночь? И разве бывают такие прения, которые длятся целыми днями без перерывов? И почему господин назвал ей участников процесса, ведь в разговорах с ней он этого еще никогда не делал? И что же это за чудовищный такой процесс должен быть у брата господина, у этого мелкого зеленщика Адольфа Буцефала, с которым, кстати, господин, кажется, давно уже не очень ладит? И как господин выдержит это немыслимое напряжение, когда он сейчас лежал в постели такой усталый и, если утренний свет не обманывал, прикрывал рукой уже осунувшееся лицо? И спросил себе только яиц и чаю, а не так, как обычно, винца и ветчинки — для полного пробуждения жизненных сил? С такими мыслями экономка возвратилась на кухню, присела — только на минуточку — на свое любимое место у окошка, на котором стояли цветы и клетка с канарейкой, поглядела через двор на окно дома напротив, где за оконной решеткой боролись, играя, два полуголых малыша, затем, вздохнув, отвернулась от окна, налила чаю, взяла из продуктового шкафчика два яйца, разместила все на подносе, прихватила, не в силах удержаться, в качестве благого соблазна и бутылочку вина и пошла со всем этим в спальню. Спальня была пуста. Как же так, господин же не мог уже уйти? Не мог же он за одну минуту одеться. Но ни белья, ни платья тоже нигде не было видно. Да Господи, что же это с господином делается? В прихожую! И плаща, и шляпы, и трости тоже нет. К окну! Господи, спаси и помилуй! вот он, господин, выходит из ворот, шляпа на затылке, плащ распахнут, папка с бумагами прижата к груди, а трость болтается, зацепленная за карман плаща.

Nash: 1.7. Вы знаете дворец Трокадеро в Париже? В этом здании, о протяженности которого Вы не сможете составить себе даже приблизительного представления, если будете рассматривать его только на изображениях, как раз сейчас проходят заседания по одному большому процессу. Вы, может быть, подумали о том, как это удается достаточно протопить подобное здание в столь лютую зиму. А оно не отапливается. В таком случае, как этот, сразу же думать об отоплении можно только в том миленьком провинциальном городишке, в котором Вы влачите свои дни. Трокадеро не отапливается, но это не тормозит хода процесса, напротив, погруженный в этот со всех сторон, сверху и снизу льющийся холод, процесс идет в совершенно равномерном темпе, вдоль и поперек, вдаль и вширь. 1.8. Вчера ко мне пришла хандра. Она живет в соседнем доме, и я уже не раз видел, как вечерами она, пригнувшись, скрывается в тамошних низких воротах. Это высокая дама в длинном свободном платье и широкополой, украшенной перьями шляпе. С шелестящей поспешностью она вошла в мою дверь, словно врач, опасающийся, что слишком поздно пришел к угасающему больному. — Антон ! — воскликнула она глухим и в то же время гулким голосом, — я пришла, я здесь! Ничего не говоря, я указал ей на стул, она упала на него. — Высоко же ты забрался, ох высоко, — сказала она со стоном. Я кивнул ей из глубины своего кресла. Бесчисленные ступени, которые вели к моей комнате, плыли у меня перед глазами одна за одной неутомимыми маленькими волнами. — Почему так холодно? — спросила она, стянула свои длинные старые фехтовальные перчатки, бросила их на стол и, наклонив голову, понимающе посмотрела на меня. Я казался себе воробьем, прыгающим по лестнице, и она ерошила мои мягкие пушистые серые перья. — Мне до глубины души жаль, что ты измучилась со мной. Я ведь уже не раз с откровенной тоской смотрел в твое изможденное лицо, когда, стоя во дворе, ты поднимала взгляд к моим окнам. Так что теперь я ничего не имею против тебя, и если мое сердце еще не принадлежит тебе, то ты вполне можешь им завладеть. 1.9. До какого равнодушия могут дойти люди, до какого глубокого убеждения в том, что навсегда потеряли верный след. 1.10. Ошибка. Дверь в конце длинного коридора, которую я открыл, была не моя. «Ошибка», — сказал я, намереваясь выйти. И тут я увидел обитателя этой комнаты, худого безбородого мужчину с плотно сжатым ртом, сидевшего за столиком, на котором стояла только керосиновая лампа.


Nash: 1.19. У меня запястье старого неутомимого удачливого удильщика - кто же еще может так непринужденно говорить о своих способностях? Сижу я, к примеру, дома перед тем как пойти поудить и, внимательно наблюдая, верчу правой кистью попеременно туда и сюда. Этого часто бывает достаточно для того, чтобы у меня появилось детальное видение и ощущение результатов будущей рыбалки. Какой-то дар провидения заключен в составе этого сустава, на который я во время отдыха, чтобы дать ему набраться сил, надеваю золотой браслет. В особые, по-особому текущие часы я вижу воду на месте моего ужения; мне является поперечное сечение реки, и в десяти, двадцати — даже ста различных местах к этой плоскости сечения придвигаются рыбы, однозначно определимые по количеству и виду; теперь я знаю, как мне вести удочку; некоторые рыбы без опаски протыкают головами эту плоскость, тут я покачиваю перед ними удочкой — и они уже болтаются на ней, краткость этого мига судьбы приводит меня в экстаз даже за домашним столом; другие рыбы придвигаются уже прямо к моему животу, тут уж не зевай; многих я еще успеваю настичь, остальные проскальзывают эту опасную плоскость, успевая унести даже хвост, и на этот раз они для меня потеряны, но только на этот раз, ведь от настоящего удильщика не уйдет ни одна рыба.

Nash: ВТОРАЯ ТЕТРАДЬ примечание: Брод указывает, что для датировки этой тетради как, то есть определения ее в качестве второй, решающим явилось то обстоятельство, что содержащийся в ней рассказ «Доклад для академии» в ноябре 1917 года уже был опубликован. Помимо этого рассказа и фрагментов к нему, во второй тетради содержатся: рассказ «Сосед» (у Кафки он записан без заглавия), рассказ «Химера» (заглавие авторское) и фрагмент к рассказу «Егерь Гракх». Вторую тетрадь отсканировала полностью - она маленькая. Рассказ «Мои руки...» совершенно потряс. - прим. Nash

Nash: 2.1. [Непосредственно после рассказа «Химера».] Один маленький мальчик получил в наследство от своего отца всего лишь кошку и стал благодаря ей мэром Лондона. Кем же благодаря моему зверю — моему наследству — стану я? Где он раскинулся, тот гигантский город? 2.2. Писаная, дошедшая до нас в повествованиях мировая история о многом совершенно ничего не сообщает, в то время как дар провидения хоть часто и ведет человека не туда, но все-таки ведет, не покидает его. Так, например, повествование о семи чудесах света всегда было окутано слухами о том, что существовало еще некое восьмое чудо света, и об этом восьмом чуде ходили разные, может быть, и противоречившие друг другу, легенды, неопределенность которых объясняется темнотой древних времен. 2.3. Несомненно, дамы и господа, — примерно так звучало обращение по-европейски одетого араба к группе буквально съежившихся туристов, которые не столько слушали его, сколько обозревали невероятную постройку, выраставшую перед ними из голой каменистой почвы, — несомненно, на этом месте вы согласитесь, что моя фирма намного превосходит все остальные, даже издавна и по праву прославленные туристические агентства. В то время как наши конкуренты по старой дешевой привычке возят своих клиентов к семи чудесам света, указанным в исторических трактатах, наша фирма показывает восьмое чудо света. 2.4. Нет, нет, 2.5. Некоторые говорят, что он ханжа, некоторые — что это только видимость. Мои родители знакомы с его отцом, и когда последний в минувшее воскресенье посетил нас, я прямо спросил его о сыне. Однако старик очень хитер, к нему трудно подступиться, а у меня совершенно отсутствует умение проводить такие атаки. Шел оживленный разговор, но стоило мне вбросить свой вопрос, как наступила тишина. Мой отец начал нервно теребить бороду, мать встала посмотреть, не готов ли чай, а этот старый господин с бледным морщинистым лицом, сильно заросшим седой щетиной, склонив голову набок, смотрел на меня своими голубыми глазами и улыбался. — Да, молодой человек, — сказал он, перевел взгляд на настольную лампу, уже зажженную в этот ранний зимний вечер, и затем спросил: — Вы уже имели случай с ним поговорить? — Нет, — сказал я, — но я уже много о нем слышал и с большим удовольствием поговорил бы с ним, если бы он как-нибудь пожелал меня принять. 2.6. «Что же? Что же?» — кричал я, еще удерживаемый в кровати сном, и простирал вверх руки. Потом я встал, но еще долго не осознавал происходящего, мне казалось, что я должен отстранить от себя людей, которые меня удерживают; я в самом деле произвел необходимые для этого движения руками и таким образом добрался наконец до раскрытого окна. 2.7. Беспомощность весеннего амбара, весеннего чахоточного.

Nash: 2.8. Случается, что великие тореадоры, в силу причин, которые часто почти невозможно угадать, выбирают в качестве места проведения боя разрушенную арену какого-нибудь отдаленного городка, название которого мадридской публике до этого почти и не было известно. Какую-нибудь столетия назад заброшенную арену: здесь она поросла травой, и на ней играют дети — там блестит голыми камнями, и на них отдыхают змеи и ящерицы. Трибуны вокруг давно растасканы: это каменоломня для всей округи, — сохранилась лишь малая их часть, где могут разместиться в лучшем случае человек пятьсот. Рядом нет никаких строений, и в частности, никаких помещений для животных, но хуже всего то, что до этих мест еще не дошла железная дорога; до ближайшей станции на повозке — три часа, пешком — семь. 2.9. Мои руки вступили в борьбу друг с другом. Книгу, которую я читал, они захлопнули и отбросили в сторону, чтобы не мешала, а меня поприветствовали и назначили арбитром. И вот они уже скрестили пальцы и сцепились на краю стола; они смещаются то влево, то вправо, в зависимости от превосходства силы напора той или другой. Я не спускаю с них глаз. Поскольку это мои руки, я должен быть справедлив, иначе сам повешу себе на шею камень неправедного приговора. Однако должность моя не легка, в темноте ладони прибегают к разным уловкам, которые я не имею права оставлять без внимания, поэтому я прижимаюсь подбородком к столу: теперь уж от меня ничто не укроется. Всю свою жизнь я отдавал предпочтение правой руке, отнюдь не питая при этом никакого злого умысла против левой. И если бы левая когда-нибудь выказала неудовольствие, то я, будучи человеком покладистым и справедливым, немедленно прекратил бы такое злоупотребление. Но она, не протестуя, висела себе сбоку, и в то время как правая, допустим, на улице размахивала моей шляпой, левая пугливо прижималась к моему бедру. Что было плохой подготовкой к той борьбе, которая теперь происходила. Каким образом ты, левое запястье, собираешься оказывать длительное сопротивление этому мощному правому? Как твои дамские пальчики отстоят себя, стиснутые пятерней тех, других? Это, по-моему, уже и не борьба, а естественный конец левой. Она уже оттеснена на самый край, в левый угол стола, и на ней вверх и вниз, равномерно, как поршень какой-нибудь машины, ходит правая. И если бы при виде подобного насилия мне не пришла в голову спасительная мысль о том, что это мои собственные руки борются здесь и что я одним легким рывком могу разнять их, прекратив тем самым и борьбу, и насилие, — если бы мне не пришла в голову эта мысль, моя левая была бы выкручена из сустава и сброшена со стола, а тогда, быть может, моя правая, как пятиглавый адский пес, в победном разгуле въехала бы и мне самому в мое внимательное лицо. Вместо этого они лежат теперь друг на друге, и правая поглаживает левую с тыльной стороны, а я, судья неправедный, одобрительно киваю. 2.10. Нашим отрядам наконец удалось ворваться в город через южные ворота. Мой дивизион, расположившись в каком-то пригородном саду под полусгоревшими вишнями, ожидал приказа. Но когда мы услышали высокий звук трубы с южных ворот, уже ничто не могло нас удержать. Схватив первым движением оружие, мы без всякого порядка, в обнимку, завывая наш боевой клич «Каира Каира», длинными цепями рысью помчались через болото к городу. У южных ворот мы обнаружили уже только трупы и желтый дым, который клубился над землей и все закрывал. Но мы не хотели быть лишь арьергардом и сразу свернули в узкие боковые улочки, которые до сих пор щадила война. Дверь первого же дома разлетелась под ударом моего каблука, и мы так яростно ворвались в прихожую, что поначалу нас закружило, словно вихрем. По длинному пустому коридору к нам приближался какой-то старик. Странный старик: у него были крылья. Широко расставленные крылья, их верхние края поднимались выше его головы. — У него крылья! — крикнул я товарищам, и мы немного отступили — насколько позволили нам теснившиеся сзади. — Вы удивлены, — сказал старик. — Да, у нас у всех крылья, но нам от них никакой пользы, и если бы мы могли их оборвать, мы сделали бы это. — Почему же вы не улетели отсюда? — спросил я. — Мы должны были улететь из нашего города? Бросив родину? Наших мертвых и наших богов?

Nash: Продолжаем-с Третья и четвертая тетради содержат отдельные датированные записи, благодаря этому мы знаем, что они сделаны в Цюрау, где Кафка жил у сестры, восстанавливая силы после первого легочного кровотечения. из записей этого периода он позднее отберет и выпишет на отдельные листки те афоризмы, которые Брод опубликовал под заглавием «Рассуждение о грехе, страдании, надежде и пути истинном», оставив их в то же время в корпусе текстов «голубых тетрадей» для сохранения контекстуальных связей. (Отсюда я взяла совсем немного, так как бОльшая часть - опубликована в афоризмах. в четвертой тетради особено много рассуждений на религиозную тему - прим. Нэш)

Nash: ТРЕТЬЯ ТЕТРАДЬ 3.21. Будничная путаница (Вариант рассказа «Будничное происшествие») Будничное происшествие, которое выливается в будничную путаницу. А должен заключить важную сделку с Б из X. Он отправляется на предварительное обсуждение в X, затрачивает по десять минут на дорогу туда и обратно и хвалится дома такой исключительной быстротой. На следующий день он вновь отправляется в X, на этот раз для окончательного заключения сделки. Так как, предположительно, это должно занять много часов, А выходит ранним утром. Но хотя все привходящие обстоятельства — так, по крайней мере, считает А — совершенно те же, что и накануне, в этот раз на дорогу в X он затрачивает десять часов. Когда вечером, усталый, он появляется там, ему говорят, что Б, раздосадованный отсутствием А, с полчаса назад ушел к А в его деревню и что они, вообще говоря, должны были встре- титься по дороге. А советуют подождать. Но А, испугавшись за сделку, тут же вскакивает и спешит домой. На этот раз он проделывает тот же путь, не особенно обращая на это внимание, буквально в один миг. Придя домой, он узнаёт, что ведь и Б тоже пришел очень рано — сразу после ухода А; более того, он столкнулся с А в воротах и напомнил ему о сделке, но А сказал, что у него сейчас нет времени и что ему сейчас спешно нужно уходить. Б, несмотря на это непонятное поведение А, все-таки остался здесь, чтобы подождать А. Он уже не раз спрашивал, не вернулся ли А, но тем не менее все еще находится наверху, в комнате А. Счастливый тем, что все-таки еще сможет поговорить теперь с Б и все ему объяснить, А устремляется вверх по лестнице. Вот он уже почти наверху, и тут он спотыкается. Получив растяжение связок, почти теряя сознание от боли, неспособный даже кричать и лишь тихо скуля в темноте, он слышит, как Б — то ли очень далеко, то ли совсем рядом с ним, ему не определить — яростно топая, спускается вниз по лестнице и исчезает навсегда. 3.22. Дьявольское иногда надевает личину добра или даже полностью перевоплощается в него. Если это остается от меня сокрыто, я, естественно, поддаюсь ему, ибо такое добро привлекательнее настоящего. Но если это не остается от меня сокрыто — что тогда? Что если, затравленный дьявольской облавой, я буду загнан в добро? Что, если от сыплющихся на меня булавочных уколов я в качестве объекта презрения прикачусь, прилеплюсь, прицеплюсь к добру? Что, если будет видно, как когти этого добра впиваются в меня? Отступив на шаг назад, я податливо и печально повлекусь ко злу, которое все это время было за моей спиной и ожидало моего решения. 3.54. Три крестьянина на повозке медленно въезжали в темноте на пригорок. Какой-то незнакомец вышел им навстречу и окликнул их. После короткого обмена репликами выяснилось, что незнакомец просит подвезти его. Седоки, подвинувшись, втащили его наверх. И, уже тронувшись дальше, спросили: — Вы ведь шли с той стороны, а теперь, значит, едете обратно туда же? — Да, — ответил незнакомец, — я двигался сначала в ту же сторону, что и вы, но потом повернул назад, так как стемнело раньше, чем я ожидал.

Nash: ЧЕТВЕРТАЯ ТЕТРАДЬ 4.83. Неимущие рабочие ОБЯЗАННОСТИ: Не иметь и не принимать никаких денег или ценностей. Разрешено лишь следующее имущество: самая простая одежда (устанавливается отдельно в каждом случае), то, что необходимо для работы, книги, продукты для собственного потребления. Все прочее принадлежит бедным. Средства к существованию добываются только работой. Не бояться никакой не наносящей ущерба здоровью работы, для которой достаточно сил. Работу выбирать либо самому, либо, когда это невозможно, подчиняясь распоряжениям рабочего совета, подотчетного правительству. Работать только за вознаграждение в размере двухдневного прожиточного минимума (устанавливается отдельно для каждой местности). Самая умеренная жизнь. Есть только то, что безусловно необходимо, например — в качестве минимального вознаграждения, которое, в известном смысле, является также и максимальным: хлеб, вода, финики. Еда — беднейших, ночлег — беднейших. Отношения к работодателю трактовать как доверительные, никогда не требовать вмешательства суда. Любую взятую на себя работу при всех обстоятельствах доводить до конца, исключение может быть связано только с тяжелыми последствиями для здоровья. ПРАВА: Максимальный рабочий день — шесть часов; на физической работе — от четырех до пяти. В случае болезни и в недееспособном возрасте — помещение в дома престарелых и больницы. Трудовая жизнь как дело совести и веры в людей. Принесенное имущество дарить государству для учреждения больниц и приютов. По крайней мере на первое время исключаются независимые, женатые и женщины. Совет (тяжелая обязанность) поддерживает связь с правительством. То же и на капиталистических производствах [два слова не прочитываются]. Там, где можно помочь — в отдаленных местностях, в приютах для бедных, — учителями. Верхний предел — пятьсот человек. Испытательный срок — один год.

Nash: 4.84. Во имя этой стройки ему подчинились все. Чужие рабочие приносили мраморные плиты, уже подогнанные и притертые одна к другой. Следуя размеренным движениям его пальцев, эти плиты поднимались и переносились с места на место. Еще никогда ни одна постройка не возникала так быстро, как этот храм, или, скорее, этот храм возникал поистине так, как возникают храмы. Вот только на всех плитах — из какой каменоломни они происходили? — бессмысленной детской рукой или, скорее, живущим в горах варваром, вооруженным каким-то, видимо, потрясающе острым инструментом, врезаны на века — назло, чтобы осквернить или даже совсем разрушить — корявые каракули, которые переживут храм. 4.85. Вверх по ручью навстречу бегущей воде. Заросли кустарника. Гневный голос учителя, бормотание детей, багрово заходящее, убегающее от себя, содрогающееся солнце. Захлопывается печная дверца. Варится кофе. Мы сидим, облокотившись на стол, и ждем. Тонкие деревца выстроились по одну сторону дороги. Март. Что тебе еще нужно? Мы поднимаемся из могил с желанием еще пройтись по этому миру, никакого определенного плана у нас нет. 4.86. Ты хочешь уйти подальше от меня? Что ж, это решение не хуже любого другого. Но куда ты направишься? Где будет «подальше от меня»? На луне? Даже там — недостаточно далеко, да и ты в такую даль не доберешься. Так к чему все это? Может, лучше сядешь в уголке и помолчишь? Разве так не будет лучше? Там, в углу, темно и тепло, разве нет? Ты не слушаешь? Ищешь дверь. Да, но где же тут дверь? Насколько я помню, в этой комнате ее нет. Когда здесь все это строилось, — кто тогда думал о таких потрясающих планах, как у тебя? Но ничто не потеряно, подобная мысль не может затеряться, мы обсудим ее за круглым столом, и смех будет тебе наградой.

Nash: 4.87. Поднималась бледная луна, мы скакали через лес. 4.88. Посейдону надоели его моря. Трезубец он где-то обронил. Он тихо сидел на скалистом берегу, и какая-то ошалевшая от его присутствия чайка описывала неровные круги над его головой. 4.89. Бешено катящаяся повозка. 4.90. Боже, что нам здесь готовят! Из травы сухой постели под шатром листвы зеленой; мало солнца, влажный дух. Боже, что нам здесь готовят! Что хотим! о чем мечтаем? Это взять, а то утратить? Слепо пьем мы, задыхаясь, пепел из отцовской урны. Что хотим? о чем мечтаем? Что хотим? о чем мечтаем? Что-то гонит нас из дома. Манят звуки Флейты, манит свежесть ручья. Так, казалось, терпеливо шорохом вершин деревьев боги сада говорили. Если б я хотел в их рунах перемен игру расслышать или слова нагноенье...

Nash: 4.91. Был тихий летний полдень; граф обедал. Дверь отворилась, но на сей раз вошел не слуга, а брат Фило-тас. — Брат, — сказал граф и встал, — я уже так давно не видел тебя во сне, и вот я снова вижу тебя. В застекленной двери, ведущей на террасу, одно стекло разлетелось вдребезги, и красно-коричневая птица, похожая на куропатку, но крупнее и с более длинным клювом, влетела в комнату. — Погоди, сейчас я ее... — сказал монах, подобрал одной рукой рясу и попытался другой поймать птицу. Как раз в этот момент вошел слуга с блюдом прекрасных фруктов, и птица, сделав над ними несколько кругов, принялась спокойно и энергично расклевывать их. Слуга, словно окаменев, держал блюдо и, вообще говоря, без удивления смотрел на фрукты, на птицу и на продолжавшего свою охоту монаха. Отворилась другая дверь, и вошли жители деревни с петицией: они просили открыть проезд по лесной дороге, это было им необходимо для лучшего возделывания их полей. Но они пришли в неудачное время, ибо граф был еще ребенком школьного возраста, сидел на скамеечке и что-то учил. Старый граф, разумеется, уже умер, и, следовательно, править должен был бы мальчик, но правления не было, а был перерыв в истории, и депутация уходила в пустоту. Чем они кончат? Вернутся ли они? Смогут ли они своевременно узнать обстановку? Учитель, который тоже был в составе депутации, уже вышел из ее рядов и взялся за обучение маленького графа. Какой-то палкой он сбросил со стола все, что на нем было, опрокинул его, чтобы столешница стала вертикально, как школьная доска, и написал на ней мелом цифру «1». 4.92. Мы пили, диван был для нас слишком узок, стрелки стенных часов безостановочно бежали по кругу. В комнату заглянул слуга, мы, вытянув руки, замахали ему. Но он замер при виде того, что происходило на софе у окна. Там медленно поднялся какой-то старик в тонкой черной шелковисто блестящей одежде, его пальцы все еще барабанили по боковой спинке. — Отец, — воскликнул сын. — Эмиль, — сказал старик. 4.93. Путь к ближнему для меня слишком дальний. 4.94. Прага. Религии забываются, как люди. 4.95. Что, душонка, ты танцуешь, в теплом воздухе головой качая и вскидывая ноги из блестящей травы так, что поднимается легкий ветерок.

Nash: ПЯТАЯ ТЕТРАДЬ (В конце пятой тетради Кафка указывает книги, которые собирается прочесть или только что прочел. Вот этот список: «Смерть в Венеции», «Исповедь» Августина, «Сумма» (журнал Франца Блея), «Буря» Келлера, «Кардинал Рец», письма Ван Гога, «Сорок лет из жизни одного умершего», «Путешествия в Абиссинию» Бейкера, Эминпаша, Ливингстон, «воспоминания о Сезане» Бернара)

Nash: 5.1. Я мог бы быть очень доволен. Я — чиновник магистрата. Как это прекрасно — быть чиновником магистрата! Работы мало, жалованье достаточное, свободного времени много, и повсюду в городе — безмерное уважение. Стоит мне только ясно представить себе положение чиновника магистрата, и я не могу ему не завидовать. И вот теперь это я, я — чиновник магистрата, и, если бы мог, я хотел бы отдать всю эту честь на съедение бюрократам, снующим каждое утро из кабинета в кабинет, чтобы подбирать остатки их завтраков. 5.2. Если я в ближайшее время умру или стану совершенно нежизнеспособен — а вероятность этого велика, так как две последние ночи у меня было сильное кровохарканье, — то могу сказать, что растерзал себя сам. В свое время отец, осыпая меня яростными, но пустыми угрозами, часто говорил: я разделаю тебя, как рыбу, — на деле он меня и пальцем не тронул, но вот теперь, независимо от него, эта угроза осуществляется. Мир (Ф. — его доверенное лицо) и мое «я», войдя в неразрешимое противоречие, разрывают мое тело. 5.3. Я должен был учиться в большом городе. Тетя встречала меня на вокзале. Однажды, когда я с отцом приезжал в город, я ее видел. Я с трудом узнал ее. 5.4. Ворон, сказал я, несчастный старый ворон, что ты все время путаешься у меня под ногами? Куда бы я ни пошел, ты сидишь на дороге и топорщишь свои перья. Надоело! Да, сказал он и, склонив голову, принялся ходить передо мной туда-сюда, как учитель, излагающий материал, это правда, мне самому это уже почти что неудобно. 5.5. Наконец он добрался до города, в котором должен был учиться. Комната была найдена, чемодан распакован, земляк, уже долгое время здесь живший, провел его по городу. Совершенно случайно где-то в конце уходившей вбок улицы возникла знаменитая, изображенная во всех учебниках достопримечательность. От этого зрелища у него перехватило дыхание; земляк только махнул в том направлении рукой.

Nash: 5.6. Ты старый негодяй, но что бы с тобой было, если бы мы когда-нибудь навели здесь порядок? Нет-нет, этому я бы очень воспротивился. Не сомневаюсь. Тем не менее тебя придется убрать. Я позову моих сородичей. И этого я ожидал. Их тоже надо будет размазать по стенке. 5.7. Что бы ни затягивало меня в те жернова, которые меня обычно перемалывают, я воспринимаю это как благодеяние — при условии, что это не вызывает слишком уж сильной физической боли. 5.8. Маленькая веранда, вся залитая солнцем; мирно и неумолчно журчит на плотине вода. 5.9. Ничто не держит меня. Двери и окна раскрыты. Террасы пусты и просторны. 5.10. К. был великим фокусником. Программа его была немного однообразна, но, ввиду несомненности достижений, всегда привлекала. То представление, на котором я его впервые увидел, я, естественно, все еще помню во всех подробностях, хотя с тех пор минуло уже двадцать лет, а я был тогда совсем маленьким мальчиком. О его прибытии наш маленький городок не был заранее оповещен, но он назначил выступление прямо на вечер дня своего приезда. В большом банкетном зале нашей гостиницы, вокруг одного стола в центре было освобождено немного места — и этим исчерпывались все театральные приготовления. Насколько я помню, зал был переполнен — впрочем, ребенку кажется переполненным всякий зал, где горят огни, слышится гомон голосов взрослых, бегает взад и вперед официант и тому подобное; к тому же я не знал, почему на это явно преждевременно устроенное представление пришло так много народу, — во всяком случае, в моих воспоминаниях эта мнимая переполненность зала, естественно, сыграла вне всяких сомнений решающую роль в том впечатлении, которое на меня произвело это представление.

Nash: 5.11. То, к чему я прикасаюсь, распадается. 5.12. Минул печальный год, птичьи крылья обвисли. Луна в холодные ночи бледнеет, миндаль и маслины давно созрели. 5.13. Благодеяние лет. 5.14. Он сидел над своими подсчетами. Длинные столбцы. Временами он отворачивался от них и подпирал лицо рукой. Что выходило из этих подсчетов? Печальный, печальный счет. 5.16. Беги, моя лошадка, вези меня в пустыню, все города исчезли, деревни и милые речки, достопочтенные школы и бесшабашные бары, исчезли девичьи лица, унесенные бурей с востока. 5.17. Собралось очень большое общество, где я никого не знал. Поэтому я решил вначале вести себя совсем тихо, постепенно отыскать тех, с кем мне легче всего будет сойтись, и затем с их помощью влиться в остальное общество. Комната с одним окном была довольно маленькой, но в ней было около двадцати человек. Я встал у раскрытого окна, последовав примеру тех, которые брали со стоящего сбоку столика сигареты и спокойно курили. К сожалению, как я ни прислушивался, я не мог понять, о чем шел разговор. То мне казалось, что говорят об одном мужчине и одной женщине, то об одной женщине и двух мужчинах, но говорили все время об одних и тех же троих лицах, так что только из-за моей несообразительности я все еще не разобрался, о каких лицах шла речь, не говоря уже, естественно, об истории этих лиц. Мне казалось совершенно несомненным, что поднят вопрос о том, заслуживает или не заслуживает одобрения с точки зрения морали поведение этих троих — или, по крайней мере, одного из этих троих. О самой истории, которая всем была известна, в связи с этим вопросом уже не говорили. 5.18. Вечер у реки. Баржа на воде. Садящееся в облаках солнце. 5.19. Он упал прямо передо мной. Говорю вам, он упал передо мной на таком расстоянии, на каком от меня вот этот стол, на который я опираюсь. «Ты с ума сошел?» — закричал я. А было уже далеко за полночь, я возвращался из гостей, мне хотелось еще немного пройтись в одиночестве, и тут передо мной распластывается этот человек. Поднять такого гиганта я не мог, но оставлять его лежать в таком месте, где вокруг не видно ни души, мне тоже не хотелось. 5.20. Грезы проплывают надо мной; усталый и утративший надежды, я лежу в моей постели.

Nash: 5.21. Я лежал больной. Поскольку болезнь была тяжелой, тюфяки моих сотоварищей вынесли из комнаты, и я дни и ночи лежал один. 5.22. Пока я был здоров, никто обо мне не беспокоился. Нет, в общем-то, я считал это совершенно правильным, я не хочу начинать теперь задним числом на это жаловаться, я хочу только подчеркнуть разницу: стоило мне заболеть, как начались эти посещения больного, они продолжаются почти непрерывно и не прекратились до сего дня. 5.23. Он безнадежно плыл в маленькой лодке вокруг мыса Доброй Надежды. Было раннее утро, дул крепкий ветер. Безнадежно поставил маленький парус и спокойно откинулся назад. Чего ему было бояться в маленькой лодке, скользящей благодаря своей ничтожной осадке поверх всех рифов этих опасных вод с проворством живого существа? 5.24. У меня три собаки: Держи, Хватай и Больше-никогда. Держи и Хватай — обычные маленькие крысоловы, и, будь их только две, никто бы не обращал на них внимания. Но с ними еще Больше-никогда. Больше-никогда — это какая-то помесь дога, и у него такой экстерьер, какого, наверное, не получить и при самом тщательном многовековом выведении. Больше-никогда — это какой-то цыган. 5.25. Все мое свободное время — его, вообще говоря, много, но я поневоле вынужден слишком много спать, чтобы прогнать голод — я провожу с Больше-никогда. Лежа на кушетке в стиле мадам Рекамье. — Как эта мебель попала на мою мансарду, я не знаю; может быть, она направлялась в какой-нибудь чулан для старого хлама, но ввиду чрезмерного утомления осталась в моей комнате.

Nash: 5.26. Больше-никогда придерживался того мнения, что дальше так продолжаться не может и что надо найти какой-то выход. В принципе, и я того же мнения, но веду себя иначе, чем он. Он бегает по комнате взад и вперед, временами вспрыгивает на кресло, терзает зубами кусочек колбасы, который я ему подложил, наконец лапой отбрасывает его ко мне и снова принимается бегать кругами. 5.27. А. С какой стороны ни взглянуть, вы затеяли очень трудное и опасное предприятие. Правда, его не следует переоценивать, так как встречаются еще более трудные и опасные. И, может быть, как раз там, где этого не ожидают и потому вступают в дело совершенно наивными и неоснащенными. Я в самом деле так считаю, но, разумеется, не намерен ни отговаривать вас от осуществления ваших планов, ни принижать их. Никоим образом. Ваше дело несомненно потребует много сил — и оно стоит того, чтобы их затратить. Но вы, вообще-то, чувствуете в себе эти силы? Б. Нет. Этого я не могу сказать. Я не чувствую в себе никаких сил — только пустоту. 5.28. Я въехал верхом через южные ворота. Прямо у ворот был выстроен большой постоялый двор, там я и собирался переночевать. Я отвел моего лошака на конюшню, она была уже почти переполнена ездовыми животными, но я все же нашел одно надежное местечко. Затем я поднялся на галерею, расстелил мое одеяло и лег спать. 5.29. Милая змея, почему ты так далеко от меня, подползай ближе, еще ближе — хватит, дальше не надо, оставайся там. Ах, для тебя не существует никаких границ. Как прикажешь добиться власти над тобой, когда ты не признаешь никаких границ? Это будет нелегкой работой. Я начну с того, что попрошу тебя свернуться в клубок. Я сказал, свернуться клубком, а ты стоишь торчком. Ты что, не понимаешь меня? Ты не понимаешь меня. Но я ведь очень понятно говорю: свернуться в клубок! Нет, ты не улавливаешь. Ну, тогда я покажу тебе вот здесь палкой. Сначала ты должна описать большой круг, затем, внутри, вплотную к нему, — второй и так далее. Если в конце у тебя еще останется сверху головка, то она медленно опустится под мелодию флейты, на которой я позднее заиграю, а когда я закончу, ты тоже должна затихнуть, уложив голову в самый внутренний круг. 5.30. Меня подвели к моей лошади, но я был еще очень слаб. Я взглянул на это стройное, подрагивавшее в лихорадке жизни животное. — Это не моя лошадь, — сказал я, когда слуга на постоялом дворе подвел мне утром лошадь. — Ваша лошадь была сегодня ночью единственной в нашей конюшне, — сказал слуга и, усмехаясь — или, если угодно, упрямо усмехаясь — посмотрел на меня. — Нет, — сказал я, — это не моя лошадь. Дорожный мешок выскользнул у меня из рук, я повернулся и пошел наверх в комнату, которую только что покинул.

Nash: ШЕСТАЯ ТЕТРАДЬ 6.1. Наверное, я все-таки должен был раньше поинтересоваться, как обстоит с этой лестницей, какие тут имеются закономерности, чего здесь следует ожидать и как к этому относиться. Но ты же никогда об этой лестнице не слышал, сказал я себе в оправдание, а ведь в газетах и книгах разбирают по косточкам все, что хоть каким-то образом существует. Но об этой лестнице ничего не было. Могло быть, ответил я сам себе, ведь ты же невнимательно читал. Ты часто бывал рассеян, пропускал целые абзацы или даже ограничивался заголовками; возможно, там упоминалась и эта лестница, но ты это пропустил. А теперь тебе понадобилось именно то, что ты пропустил. На мгновение я остановился, обдумывая это возражение. И тут я, как мне показалось, смог вспомнить, что однажды в одной детской книжке я вроде бы что-то прочел о какой-то похожей лестнице. Там было не много, скорей всего, — только упоминание о ее существовании, это никак не могло мне помочь. 6.2. Когда одна маленькая мышь, которую в мышином мире любили как никакую другую, однажды ночью попала в мышеловку и с воплем отдала жизнь за то, чтобы взглянуть на сало, все мыши округи содрогнулись в своих норах, их прошиб озноб, непроизвольно моргая, они переглядывались друг с другом по цепочке, в то время как их хвосты с бессмысленным усердием мели по полу. Затем нерешительно, подталкивая одна другую, они выбрались из нор; все потянулись к месту гибели. Там она лежала, маленькая милая мышь, с железом в затылке, с вдавленными розовыми лапками и окоченевшим слабым тельцем, которому так бы надо было позволить немножко сала. Рядом стояли родители, перед их глазами были останки их ребенка. 6.3. Однажды зимним вечером после разных деловых неприятностей мое дело показалось мне — у каждого торговца бывают подобные моменты — таким отвратительным, что я решил тут же закрыться на этот день, несмотря на то, что было еще рано и по-зимнему светло. Такие добровольные решения всегда приводят к хорошим последствиям... 6.4. Вскоре после начала своего правления, еще до объявления обычной в таких случаях амнистии, юный князь посетил тюрьму. Между прочим он, как и ожидали, поинтересовался узником, содержавшимся в этой тюрьме дольше всех. Это был человек, приговоренный к пожизненному заключению за убийство своей жены и проведший в тюрьме уже двадцать три года. Князя, пожелавшего его увидеть, провели в камеру; заключенного на этот день из предосторожности заковали в цепи.

Nash: 6.5. Вечером, вернувшись домой, я обнаружил посреди комнаты какое-то большое, какое-то громадное яйцо. Оно было высотой почти со стол и соответственного поперечника. Яйцо слегка покачивалось из стороны в сторону. Мне стало страшно любопытно, я обхватил это яйцо ногами и осторожно разрезал его перочинным ножом надвое. Скорлупа, комкаясь, распалась, и из нее, хлопая по воздуху слишком короткими, еще не оперившимися крыльями, выскочила какая-то похожая на аиста птица. «Что тебе в нашем мире?» — захотелось мне спросить; я присел перед птицей на корточки и заглянул в ее испуганно мигавшие глаза. Но она, оставив меня, запрыгала, словно на больных ногах, вдоль стены, пытаясь вспорхнуть. «Один помогает другому», — подумал я, развернул на столе принесенную к ужину еду и кивнул птице, которая уже успела запустить клюв в мои книги и что-то там долбила. Она тут же подошла ко мне, уселась — явно уже имея какой-то навык — на стул и начала, со свистом втягивая воздух, обнюхивать кусочек колбасы, который я положил перед ней, но затем, едва лишь наколов его, тут же и сбросила. «Ошибка, — подумал я, — Естественно, только что вылупившись из яйца, не начинают сразу с колбасы. Тут бы нужен был женский опыт». И я пристально всмотрелся в нее, пытаясь внешним осмотром определить, может быть, какие-то пищевые запросы. Потом меня осенило: «Если она из семейства аистов, то ей наверняка должна нравиться рыба. Ну что ж, я готов обеспечить ее даже рыбой. Разумеется, не даром. Мои средства не позволяют мне держать домашнюю птицу. Так что если я пойду на такие жертвы, то я хочу получить и какую-то равноценную в смысле жизнеобеспечения, какую-то жизненно важную услугу. Раз она аист, так пусть тогда она, когда вырастет и откормится на моей рыбе, возьмет меня с собой в теплые края. Меня давно уже туда тянет, и только из-за отсутствия крыльев аиста я это до сих пор откладывал». Тут же взяв бумагу и чернила, я обмакнул в чернила клюв птицы и написал, не встречая при этом никакого сопротивления с ее стороны, следующее: «Я, аистоподобная птица, в случае, если ты выкормишь меня рыбой, лягушками и червяками (эти два последние продукта питания я добавил ради удешевления) до состояния оперенности, обязуюсь отнести тебя на своей спине в теплые края». Затем я вытер ей клюв и еще раз поднес птице бумагу к глазам, прежде чем сложить лист и спрятать в бумажник. А затем сразу же побежал за рыбой; в этот раз мне пришлось дорого за нее заплатить, однако на будущее торговец обещал постоянно и в изобилии снабжать меня испорченной рыбой и червяками по дешевой цене. Может быть, это путешествие на юг обойдется мне совсем не так уж дорого. И мне было приятно видеть, как нравится птице то, что я принес. Рыба заглатывалась с бульканьем и заполняла розоватый животик. Развитие птицы прогрессировало день ото дня — несравнимо с человеческими детенышами. И хотя невыносимая вонь тухлой рыбы уже не уходила из моей комнаты и нелегко было повсюду находить и постоянно убирать птичий помет, — к тому же зимний холод и дороговизна угля не позволяли осуществлять крайне необходимое проветривание, — какое все это имело значение: настанет весна, и по свежему воздуху я поплыву к сияющему югу. Крылья росли и покрывались перьями, мускулы крепли, пора было начинать летную подготовку. К сожалению, не было аистихи-матери, и не будь птенец таким послушным, моих уроков могло бы, пожалуй, оказаться недостаточно. Но птица явно понимала, что должна предельной внимательностью и крайним напряжением компенсировать отсутствие у меня педагогических способностей. Мы начали с планирования. Я тянулся вверх, она повторяла за мной; я прыгал, раскинув руки, вперед-вниз, она порхала следом. Позднее мы перешли на стол и, наконец, на шкаф, причем всякий раз все полеты систематически и многократно повторялись.

Nash: 6.6. Мучитель Мучитель живет в лесу. В одной давно заброшенной хижине, оставшейся с давних угольных времен. Когда в нее входишь, ощущаешь только неистребимый затхлый дух, больше ничего. Меньше самой маленькой мыши, невидимый, даже если приблизить к нему глаз, мучитель сидит, сжавшись в углу. Ничего, совершено ничего нельзя заметить, в пустом оконном проеме спокойно шумит лес. Как здесь пусто и как это кстати для тебя. Вот здесь, в этом углу ты будешь спать. Почему не в лесу, не на свежем воздухе? Потому что ты теперь уже здесь, под защитой этой хижины, хотя ее дверь давно уже сорвали с петель и унесли. Но ты все-таки еще шаришь рукой в воздухе, словно желая закрыть эту дверь, и затем ложишься. 6.7. В конце концов я вскочил из-за стола и ударом кулака разбил лампу. Тут же вошел слуга с фонарем, поклонился и придержал передо мной дверь. Я торопливо спустился из моей комнаты вниз, слуга шел следом. Внизу другой слуга укутал меня в шубу; поскольку я, словно бы обессилев, не возражал, он сделал уже больше, чем должен был: поднял меховой воротник шубы и застегнул ее у меня под подбородком. Это нужно было сделать: мороз был убийственный. Я влез в ожидавшие просторные сани, был тепло укрыт множеством одеял, и под веселый перезвон поездка началась. — Фридрих, — услышал я шепот из угла. — Ты здесь, Альма? — сказал я и протянул ей правую руку в толстой рукавице. Было произнесено еще несколько слов удовлетворения по поводу встречи, и затем мы замолчали, так как из-за бешеной скачки перехватывало дыхание. Я уже задремал, позабыв о своей соседке, когда мы остановились перед трактиром. У дверцы саней стоял хозяин, рядом с ним — мои слуги; все вытянули шеи, готовые исполнить любое мое приказание. Но я только наклонился из саней и крикнул: — Что вы тут стоите, вперед, вперед, никаких остановок! — и какой-то палкой, оказавшейся под рукой, ткнул кучера.

Nash: Примечание: В конце шестой тетради вновь приведен список заглавий рассказов, запланированных для сборника «Сельский врач». Он ближе к составу действительно опубликованной позднее книги, чем первый план. Это следующие заглавия: «Сон», «Перед Законом», «Императорское послание», «Короткое время» (очевидно, вариант заглавия рассказа «Соседняя деревня»), «Листок из прошлого», «Шакалы и арабы», «На галерке», «Всадник на ведре», «Сельский врач», «Новый адвокат», «Братоубийство», «Одиннадцать сыновей». Брод указывает, что шестая тетрадь содержит записанный «совершенно невозможным, почти не поддающимся расшифровке индивидуальным стенографическим кодом Кафки» набросок письма — очевидно, ответа на приглашение к участию в одном из тех проавстрийско-патри-отических движений, которых в то военное время расплодилось множество; некоторые из них, возможно, рождались в искреннем порыве, но в большинстве это были назойливые карьеристские импровизации. Брод реконструирует набросок ответа следующим образом: «Поблуждав, Ваше письмо, наконец, попало ко мне; мой адрес: Поржич, 7. Прежде всего я благодарю Вас за тот интерес, который выражен в Вашем письме, — он меня искренне радует. Речь несомненно идет о полезном или даже необходимом деле. Гарантией этого — равно как и будущего — служат те добрые имена, которые стоят в Вашем списке. Тем не менее я должен воздержаться. Дело в том, что я не способен чувствовать в каком-то едином великоавст-рийском духе и, разумеется, еще менее — быть в нем единомышленником этого духовного лица. Такая перспектива меня отпугивает... Но, к счастью, это не нанесет никакого ущерба Вашему объединению, напротив: я к этому органически непригоден, мои личные связи незначительны, какого-либо существенного влияния я не имею. Таким образом, вы вскоре пожалели бы, что привлекли меня... Если же из этого художественного объединения образуется — что, впрочем, неизбежно — некий союз с членскими взносами и тому подобным, я с удовольствием вступлю... Не обижайтесь на меня за этот, для меня вынужденный, отказ». Шестая тетрадь содержит также оригинальную рукопись рассказа «Когда строилась Китайская стена» (заглавие авторское).

Nash: СЕДЬМАЯ ТЕТРАДЬ (основную часть тетради составляют варианты и наброски неоконченной пьесы «Сторож склепа») 7.1. Ненарушимый сон. Она бежала по дороге, я не видел ее, я только замечал, как ее на бегу шатает, как летит ее покрывало, как поднимается ее нога, я сидел на обочине дороги и смотрел в воду маленького ручейка. Она пробегала через деревни, дети стояли в дверях, смотрели ей навстречу и смотрели ей вслед. 7.2. Разорванный сон. Согласно капризу одного прежнего князя, в мавзолее непосредственно возле саркофагов должен был дежурить сторож. Разумные люди высказывались против этого, но в конце концов такую мелочь стесненному во многих других отношениях князю уступили. На это место попросился инвалид одной из войн прошлого столетия, вдовец и отец троих детей, павших в последнюю войну. Он был принят, и старый придворный чиновник повел его в мавзолей. За ними следовала прачка, нагруженная разными предназначенными для сторожа вещами. Вплоть до начала аллеи, которая вела далее прямо к мавзолею, инвалид, несмотря на свой протез, не отставал от чиновника, но тут он немного замешкался, закашлял и начал потирать левую ногу. — Ну, Фридрих, — сказал чиновник, который вместе с прачкой ушел несколько вперед и теперь обернулся. — Да ногу заломило, — сказал инвалид, скорчив гримасу, — секундочку терпения, это обычно сразу проходит.

Nash: 7.3. Рассказ деда Во времена покойного князя Лео V я был сторожем мавзолея во Фридрихспарке. Естественно, я не сразу стал сторожем мавзолея. Я еще очень хорошо помню, как я, рассыльный с княжеской молочной фермы, должен был в первый раз нести вечером молоко страже мавзолея. «О, — думал я, — страже мавзолея!» Разве кто-нибудь на самом деле знает, что такое мавзолей? Я был сторожем мавзолея и, значит, должен был бы это знать, но даже я, по сути дела, этого не знаю. И вы, слушающие мою историю, поймете в конце, что и вы, даже если думаете, что знаете, что такое мавзолей, должны признать, что вы — что и вы этого уже не знаете. Но тогда я об этом мало задумывался, я был просто беспредельно горд тем, что меня послали к страже мавзолея. И я сразу же помчался со своим молочным ведром сквозь туман луговых тропинок, которые вели к Фридрихспарку. Перед золотыми решетчатыми воротами я отряхнул куртку, почистил сапоги, вытер росу с ведра, потом позвонил и, прижавшись лбом к прутьям решетки, напряженно ждал, что теперь будет. Сторожка стояла среди кустов как бы на небольшом возвышении; из открывшейся дверки упал свет, и какая-то совсем старая баба, после того как я сообщил, кто я, и в доказательство истинности своих слов показал ведро, открыла ворота. Затем мне пришлось идти впереди нее, но точно так же медленно, как шла эта женщина; идти было очень неудобно, потому что она крепко держала меня сзади и на этом коротком отрезке пути два раза останавливалась перевести дух. Наверху на каменной скамейке возле двери сидел, закинув ногу на ногу, скрестив на груди руки и прислонив голову к стене, гигантского роста мужчина; взгляд его был устремлен на росший прямо перед ним куст, который заслонял ему весь обзор. Я с невольным вопросом взглянул на женщину. — Это мамлюк, — сказала он, — ты не знал? Я покачал головой и еще раз с удивлением посмотрел на этого человека, в особенности на его высокую баранью шапку, но тут старуха потащила меня в дом. В маленькой комнатке за столом, очень аккуратно заполненном книгами, под колоколом абажура настольной лампы сидел старый бородатый человек в халате и смотрел в мою сторону. Я, естественно, решил, что не туда попал, повернулся и хотел выйти из комнаты, но старуха загородила мне дорогу и сказала господину: — Новый разносчик молока. — Иди-ка сюда, карапуз, — сказал господин и засмеялся. Потом я сидел на маленькой скамеечке у его стола, а он придвигал свое лицо совсем близко к моему. К сожалению, вследствие приветливого обращения я несколько обнаглел.

Nash: 7.4. На чердаке У детей была тайна. На чердаке, в дальнем углу, среди хлама целого столетия, куда ни один взрослый уже не мог пробраться, сын адвоката Ганс обнаружил какого-то чужого мужчину. Он сидел в шкафу, лежавшем у стены плашмя. При виде Ганса на лице мужчины не отразилось ни страха, ни удивления — только тупость; ясным взглядом он смотрел в глаза Ганса. На голове его была большая круглая низко надвинутая на лоб баранья шапка. Густая жесткая борода топорщилась. Одет он был в широкое бурое пальто, схваченное крепкими ремнями, напоминавшими лошадиную сбрую. На коленях у него лежала короткая кривая сабля в тускло поблескивавших ножнах, на ногах были высокие сапоги со шпорами; одна нога стояла на опрокинутой винной бутылке, другая, почти выпрямленная, — на полу, пяткой и шпорой врезаясь в дерево. — Убирайся! — закричал Ганс, когда мужчина медленной рукой хотел схватить его; убежав далеко в новые части чердака, Ганс остановился только тогда, когда получил мокрый шлепок по лицу повешенным там на просушку бельем. И все-таки он тогда сразу вернулся назад. Чужой сидел с несколько презрительно выпяченной губой и не шевелился. Осторожно подкрадываясь, Ганс проверил, не является ли эта неподвижность уловкой. Но чужой, кажется, в самом деле ничего плохого не замышлял, он просто сидел там и был совсем слабый, от этой явной слабости его голова чуть заметно дрожала. Так что Ганс осмелился сдвинуть в сторону старый дырявый каминный экран, который еще отде- лял его от этого чужого, подойти к нему совсем близко и в конце концов даже его потрогать. — Какой ты пыльный! — удивленно сказал он и отдернул почерневшую руку. — Да, пыльный, — сказал чужой и больше ничего не сказал. У него было такое необычное произношение, что Ганс понял его слова, только когда они уже отзвучали. — Я Ганс, — сказал он, — сын адвоката, а ты кто? — Вот как, — сказал чужой, — я тоже Ганс. Ганс Шлаг меня зовут, я баденский егерь, родом из Касгар-тена на Неккаре. — Егерь? Ты ходишь на охоту? — спросил Ганс. — Ах, ты еще маленький мальчик, — сказал чужой, — и зачем ты так раскрываешь рот, когда говоришь? На эту ошибку Гансу часто пенял и адвокат, но егеря в таком недостатке упрекнуть было нельзя, его едва можно было понять, и ему следовало бы очень порекомендовать пошире раскрывать рот.

Nash: 7.5. Разлад между Гансом и отцом, существовавший с давних пор, после смерти матери дал такую вспышку, что Ганс вышел из дела отца, уехал за границу, тут же, словно бы в какой-то рассеянности, занял случайно подвернувшуюся маленькую должность и от любых сношений с отцом — будь то посредством писем или через знакомых — уклонялся так успешно, что о смерти отца от сердечного приступа, последовавшей примерно через два года после его отъезда, узнал только из письма старого адвоката, объявлявшего его душеприказчиком. Ганс как раз стоял за витриной суконной лавки, в которой работал продавцом, и смотрел на дождь, заливавший рыночную площадь маленького провинциального городка, когда со стороны церкви подошел почтальон. Он вручил письмо неповоротливой, вечно чем-то недовольной хозяйке, сидевшей в глубине лавки на высоком мягком стуле, и ушел. Слабый звук зазвеневшего дверного колокольчика словно разбудил Ганса, он оглянулся и только тогда увидел, как хозяйка приближает свое усатое, обмотанное черным платком лицо вплотную к конверту. В таких случаях Гансу всегда казалось, что вот сейчас у нее вывалится язык, и вместо того чтобы читать письмо, она начнет по-собачьи его лизать. Колокольчик еще раз слабо звякнул вдогонку, и хозяйка сказала: — Вам тут письмо пришло. — Нет, — сказал Ганс и не двинулся от окна. — Странный вы человек, Ганс, — сказала женщина, — тут же ясно написано ваше имя. В письме говорилось, что хотя Ганс объявлялся единственным наследником, но наследство было настолько обременено долгами и завещаниями, что ему, как он понял уже по прикидочной оценке, едва ли останется что-то, кроме родительского дома. Наследство небогатое: простая одноэтажная старая постройка, но Ганс был очень привязан к дому, а кроме того, теперь, после смерти отца, его уже ничто здесь, на чужбине, не удерживало, и напротив, ведение наследственных дел настоятельно требовало его присутствия, поэтому он сразу же освободился от своих обязательств, что не составило труда, и поехал домой. Ганс подъехал к родительскому дому поздним декабрьским вечером; все вокруг было занесено снегом. Домоправитель, ожидавший его, вышел из ворот, опираясь на руку дочери; это был дряхлый старик, он служил еще деду Ганса. Они приветствовали друг друга, но не слишком сердечно, так как Ганс всегда видел в домоправителе лишь ограниченного тирана своих детских лет, и униженность, с которой тот теперь к нему приближался, была ему неприятна. Тем не менее дочери, которая несла за Гансом по крутой узкой лестнице его багаж, он сказал, что содержание, назначенное ее отцу, не будет ни в малейшей мере изменено, независимо от того, что он получит по завещанию. Дочь со слезами на глазах поблагодарила его и призналась, что это устраняет главную заботу ее отца, которая с самой смерти покойного господина почти не давала отцу спать. Только теперь, после ее благодарности, до сознания Ганса дошло, какие неприятности в связи с этим наследством у него возникают и еще могут возникнуть в будущем. Тем больше радовался он приближению момента, когда останется один в своей старой комнате, и, предвкушая его, ласково гладил кота, который первым незамутненным воспоминанием прежних времен терся об него всем своим телом. Но Ганса провели не в его комнату, которую по распоряжению в его письме должны были для него приготовить, а в бывшую спальню отца. Он спросил, в чем дело. Девушка стояла перед ним, все еще тяжело дыша после переноски тяжестей; она выросла и окрепла за эти два года, и у нее были поразительно ясные глаза. Она просила прощения. Дело было в том, что в комнате Ганса расположился его дядя Теодор, и они не хотели беспокоить старого господина, тем более, что эта комната ведь больше и удобнее... Известие о том, что дядя Теодор живет здесь, в доме, было для Ганса новостью.

Nash: ВОСЬМАЯ ТЕТРАДЬ 8.1. Я привык во всем доверять моему кучеру. Когда мы уперлись в высокую белую стену, постепенно закруглявшуюся вверху и с боков и загораживавшую проезд, мы поехали вдоль этой стены, ощупывая ее, и, наконец, кучер сказал: «Это — лоб». 8.2. Мы организовали маленькую рыбалку, построили хижину у моря. 8.3. Меня узнают незнакомые люди. Недавно во время одной небольшой поездки я с трудом протискивался со своим саквояжем по коридору переполненного вагона. И тут из полутьмы одного купе меня окликает явно совершенно незнакомый мне человек и предлагает занять его место. 8.4. Работа как радость; психологам недоступно. 8.5. Мутит: перебрал психологии. Тот, у кого хорошие ноги, может, если его выпустить в психологию, за короткое время пройти дистанцию любыми зигзагами, как ни на каком другом поле. Просто глаза на лоб лезут. 8.6. Я вырос в пустынном уголке земли. Почему я не в лучшей земле, я не знаю. Разве я не достоин? Этого нельзя сказать. Пышнее меня нигде не вырастал ни один куст.

Nash: 8.7. О еврейском театре Я не собираюсь заниматься здесь цифрами и статистикой, я оставляю их историкам еврейского театра. Мое намерение очень просто: я хочу представить несколько страниц воспоминаний о еврейском театре, о его драмах, его артистах, его зрителях, — представить то, что я в течение более чем десяти лет видел, изучал, в чем сам участвовал, или, другими словами, поднять занавес и обнажить рану. Только распознав болезнь, можно найти лекарство и, быть может, создать истинно еврейский театр. 1 Для моих набожных родителей, варшавских хасидов, театр, естественно, был таким же «трефным», как и «ха-зер». Театр бывал только на Пурим, потому что тогда мой кузен Хаскель наклеивал на свою маленькую светлую бородку огромную черную бороду, выворачивал наизнанку кафтан и изображал веселого еврея-торговца, — я не мог оторвать от него своих маленьких детских глаз. Он был самым любимым из моих двоюродных братьев, его пример не давал мне покоя; мне не было еще и восьми лет, а я, подражая кузену Хаскелю, уже играл в хедере. Когда ребе уходил, в хедере регулярно устраивался театр, в котором я был директором, режиссером, короче — всем, зато и от ребе мне потом доставалось больше всех. Нас это, однако, не останавливало; ребе нас лупил, но мы все равно каждый день выдумывали новые представления. И целый год я жил одной молитвой и надеждой: настанет Пурим, и я снова смогу увидеть, как переодевается в маскарадный костюм мой кузен Хаскель. В том, что потом, когда вырасту, я тоже буду на каждый Пурим переодеваться, петь и плясать, как кузен Хаскель, у меня сомнений не было. Но о том, что рядиться можно не только на Пурим и что есть много других таких артистов, как мой кузен Хаскель, я, разумеется, даже не догадывался. Не догадывался до тех пор, пока не услышал от сына Израэля Фельдшера, что действительно существует театр, где играют, и поют, и переодеваются не только на Пурим, а каждый вечер, что такие театры есть и в Варшаве и что его отец уже несколько раз брал его с собой в театр. Меня — а мне было тогда примерно лет десять — эта новость буквально наэлектризовала. Тайное желание, о существовании которого я никогда не подозревал, захватило меня. Я считал дни, которые еще должны пройти до того, как я повзрослею и смогу, наконец, сам увидеть театр. Я тогда еще даже не знал, что театр — это запретное и греховное дело. Вскоре я узнал, что напротив ратуши помещается «Большой театр» — самый лучший, самый красивый во всей Варшаве, да и во всем мире. С этого момента уже внешний вид здания буквально ослеплял меня, когда я проходил мимо театра. Но стоило мне дома однажды поинтересоваться, когда мы уже, наконец, пойдем в Большой театр, как на меня тут же накричали: еврейский ребенок не должен ничего знать о театре, это не разрешено, театр существует только для гоев и грешников. Ответ меня удовлетворил, я больше уже ничего не спрашивал, но лишился покоя и очень боялся того, что когда-нибудь обязательно совершу этот грех и, когда стану старше, все-таки непременно пойду в театр. Однажды вечером после Иом Кипура я с двумя кузенами проезжал мимо Большого театра; на улице у входа было множество людей, я просто не мог оторвать глаз от этого «нечистого» театра, и кузен Майер спросил: «Ты бы тоже хотел быть там, наверху?» Я промолчал. Мое молчание ему, по всей вероятности, не понравилось, и поэтому он прибавил: «Сейчас, детка, там нет ни одного еврея — Боже сохрани! Вечером, сразу после Иом Кипура, даже самый последний еврей не пойдет в театр». Из этих слов я, однако, извлек лишь то, что хотя, выйдя после святого Иом Кипура, ни один еврей в театр не пойдет, но в обычные вечера на протяжении всего года многие евреи, по-видимому, туда ходят. На четырнадцатом году моей жизни я впервые побывал в Большом. Как ни мало я усвоил язык страны, афиши читать я мог, и однажды я прочитал на них, что будут давать «Гугенотов». Об этих «Гугенотах» уже говорили в нашем «монастыре», к тому же написал их еврей «Мейер Бер», так что я сам дал себе разрешение, купил билет и вечером впервые в жизни оказался в театре. Что я тогда увидел и почувствовал, к моей теме не относится, скажу только одно: я пришел к убеждению, что там пели лучше, чем кузен Хаскель, и костюмы были тоже намного лучше, чем у него. И еще одно удивление, которое я вынес со спектакля: балетную музыку «Гугенотов» я, оказывается, давно уже знал, ведь на эти мелодии пели в «монастыре» «Леха Доди» по пятницам вечером перед шабатом. И я не мог тогда уяснить себе, как это возможно, что в Большом театре играют то, что уже так давно поют в «монастыре». С тех пор я стал в опере частым гостем. Я только не должен был забывать покупать на каждое представление воротничок и пару манжет, а по дороге домой выкидывать их в Вислу. Мои родители не должны были видеть таких вещей. В то время как я наслаждался «Вильгельмом Теллем» или «Аидой», мои родители пребывали в твердой уверенности, что я сижу в «монастыре» над фолиантами талмуда и штудирую Священное Писание.

Nash: 2 Спустя некоторое время я узнал, что существует и еврейский театр. Но как ни хотелось мне пойти туда, я не осмеливался, так как это очень легко могло стать известно моим родителям. Напротив, на оперы в Большой я ходил часто, а позднее — и в польский драматический. Там я впервые посмотрел «Разбойников». Меня страшно поразило, что можно создать такой замечательный театр без пения и музыки — никогда бы этого не подумал, — и, как ни странно, я не разозлился на Франца, наоборот, он произвел на меня наибольшее впечатление, я хотел бы играть его, а не Карла. Среди товарищей в «монастыре» я был единственным, кто осмеливался ходить в театр. А в остальном, мы, ребята из «монастыря», были уже знакомы со всеми «просвещающими книгами»; я тогда впервые прочел Шекспира, Шиллера, лорда Байрона. Правда, из книг еврейских авторов мне в руки попадали только большие криминальные романы на полунемецком-полуидиш, которыми нас снабжала Америка. Прошло немного времени, и я уже не находил себе места: в Варшаве есть еврейский театр, а я не могу в него сходить? И я рискнул, бросил все на билетную карту и пошел в еврейский театр. И это все во мне перевернуло. Еще до начала спектакля я почувствовал себя совершенно иначе, чем у «тех». Прежде всего никаких господ во фраках, никаких дам в декольте, никакого польского и никакого русского — одни евреи всех мастей в обычной городской одежде, долгополые, короткополые, женщины, девушки. Все громко и без стеснения говорили на родном языке, я в своем длинном кафтанчике никому не бросался в глаза, мне нисколько не приходилось стыдиться за себя. Давали комическую драму с пением и танцами в шести актах и десяти картинах «Бал-Чуве из Шумора». Начали не так точно в восемь, как в польском театре, а лишь где-то около девяти и закончили лишь далеко за полночь. Любовник и интриган говорили на «литературном немецком», и я был потрясен тем, что сразу — не имея даже понятия о немецком языке — смог так хорошо понять такой превосходный немецкий. А на идиш говорили только комик и субретка. В общем, мне это понравилось больше, чем опера, драмтеатр и оперетта вместе взятые. Потому что, во-первых, это все-таки было на еврейском, правда на немецко-еврейском, но все же на еврейском, на лучшем, на более красивом идиш, и, во-вторых, тут ведь было всё вместе: драма, трагедия, пение, комедия, танец — всё вместе, — жизнь! От возбуждения я не спал всю ночь; сердце говорило мне, что когда-нибудь и я буду служить в храме еврейского искусства, что и мне суждено стать еврейским актером. Но на следующий день, вечером, отец отправил детей в соседнюю комнату, велев остаться только мне и матери. Инстинктивно я почувствовал, что эта «каша» заваривается для меня. Отец уже не садится, он все время ходит по комнате взад и вперед, теребя свою маленькую черную бороду, и говорит, обращаясь не ко мне, а только к матери: — Ты должна знать, он становится хуже день ото дня, вчера его видели в еврейском театре. Мать испуганно всплескивает руками, отец, совершенно белый, беспрерывно ходит по комнате взад и вперед, у меня сжимается сердце, я сижу, как приговоренный, я не могу видеть эту боль моих дорогих, набожных родителей. Мне уже не вспомнить сегодня, что я тогда говорил, помню только, что после нескольких минут подавленного молчания отец поднял на меня свои большие черные глаза и сказал: — Подумай, дитя мое, это заведет тебя далеко, очень далеко. И он был прав.

Nash: 8.8. В конце концов в трактире остался, кроме меня, еще только один посетитель. Хозяин собрался закрывать и попросил меня расплатиться. — Там еще один сидит, — сказал я брюзгливо, так как понимал, что уже пора, но не имел никакого желания ни уходить отсюда, ни вообще идти куда бы то ни было. — С этим сложности, — сказал хозяин, — не могу объясниться с человеком. Вы мне не поможете? — Эй! — крикнул я сквозь сложенные рупором ладони, но человек не пошевелился и так же спокойно, как до этого, продолжал смотреть, наклонив голову, на пиво в своем стакане. 8.9. Была уже поздняя ночь, когда я позвонил у ворот. Прошло немало времени, пока не появился — явно из глубины двора — кастелян и не открыл мне. 8.10. — Господин просит пожаловать, — сказал слуга, склонился и бесшумным толчком отворил высокую стеклянную дверь. Граф чуть ли не бегом спешил мне навстречу от своего письменного стола, стоявшего у открытого окна. Мы взглянули друг другу в глаза, его жесткий взгляд неприятно поразил меня. 8.11. Я лежал на земле под стеной и корчился от боли, мне хотелось завернуться в эту влажную землю. Егерь стоял около меня, слегка наступив мне одной ногой на поясницу. — Порядочная туша, — сказал он загонщику, разрезавшему на мне воротник и куртку, чтобы ощупать меня. Уже утомившиеся мной и жаждавшие новых дел собаки бессмысленно наскакивали на стену. Подъехала повозка; связанный по рукам и ногам, я был брошен на заднее сиденье к господину так, что мои голова и руки свешивались наружу. Ехали весело; умирая от жажды, я хватал раскрытым ртом высоко клубившуюся пыль; время от времени я слышал на своих икрах радостные пожатия господина. 8.12. Кого несу я на моих плечах? Что за призраки повисли на мне? 8.13. Был ненастный вечер; я увидел, как из кустов выбирается маленький дух. Ворота захлопнулись, и я остался с ним с глазу на глаз. 8.14. Лампа разлетелась на куски, вошел незнакомый мужчина с новым светильником, я встал, вместе со мной поднялись мои домочадцы, мы поклонились, на это не обратили внимания. 8.15. Разбойники связали меня, и я лежал там, неподалеку от костра атамана. 8.16. Пустые поля, пустые пространства, сквозь туман — бледная зелень луны. 8.17. Он покидает дом, он оказывается на улице, лошадь готова, слуга держит стремя, он скачет в гулкой пустоте.

Nash: примечания: 8.1. Ср.: заметка V из серии «Он». (Мп. Д). 8.7. Брод указывает, что этот текст — записанная Кафкой автобиография еврейского актера Исаака Леви (упоминания о нем есть в «Дневниках» Кафки; см. также: Брод М. О Франце Кафке. СПб.: Академический проект, 2000. Гл. 4). Актер рассказывал ее в течение многих вечеров, зачастую весьма сумбурно; Кафка, слушая, делал записи и затем набросал связный рассказ, стараясь как можно точнее воспроизвести стиль Леви. Помимо интереса к личности рассказчика, Кафкой при написании этой работы двигало еще и желание помочь несчастному, запутавшемуся в жизни и в самом себе актеру преодолеть тяжелый душевный кризис. В тетради Содержится начало черновика и значительно более полная, однако тоже неоконченная, чистовая рукопись жизнеописания актера; далее идут еще несколько заметок, а затем — древнееврейский вокабулярий, из семидесяти страниц тетради пятьдесят пять заняты этими штудиями иврита. «Трефное» — нечистое, запрещенное; «хазер» — свинина; Пу-рим, Иом Кипур — еврейские религиозные праздники; «Леха Доди» — гимн, которым встречают наступление шабата; Бал-Чуве (Ваал-Чува) — обратившийся грешник, принявший покаяние, 8.9. По-видимому, свидетельство уже начавшейся внутренней работы над будущим «Замком»; ср. также запись 5.28.



полная версия страницы